Последнему делегату было сообщено, что арестованных можно будет выпустить лишь в том случае, если создастся третейский суд с арбитром — комиссаром труда. На этом пока вопрос и закончился.
Вопрос большой, ибо конфликт возникает уже между рабочими организациями, между своим же «начальством» и «подчиненными».
Московский Совет предъявил даже ультиматум (правда, неофициально, в форме мнения отдельных членов президиума), ультиматум, отрицательная сторона которого заключается в возможности «разрыва» между Москвою и нами.
Мы не подчиняемся «начальству», ибо нам здесь, на месте, дело виднее; мы признаем совершенно нецелесообразным переменять свое решение; если мы выпустим врагов, они напакостят нам в деле проведения нашего циркуляра в жизнь; против нас поднимется тогда обозленная трехсоттысячная рабочая масса и справедливо будет укорять и винить нас в непоследовательности, в малодушии и в слепом подчинении дисциплине.
А, может быть, комиссары отстаивают «общегосударственную» точку зрения, может быть, мы не дооцениваем чего-нибудь очень и очень важного?.. Все может быть. Предпоследнее голосование (с первым делегатом Московского Совета) даже раскололо нас на два равные лагеря: 3 против 3-х. Сегодня 4 против 1-го и против 1-го, ибо я внес свое предложение особо:
— Прекратить вообще всяческие попытки переговоров с фабрикантами и усилить повсеместные репрессии, главным образом, «изъятие» вражеских вождей.
Мы, быть может, многого не учитываем. А за нами ведь триста тысяч одних рабочих. Вот какое дело приходится решать впятером — вшестером, да вдобавок людям мало опытным, мало знающим.
Даже становится несколько жутко: а что, если наше предложение основано только на добром желании? Что, если оно вредно рабочим? Этот вопрос все время давит своею громадностью и серьезностью.
3 января 1918 г.
Под Райсовет мы заняли дом Полушина — громадный прекрасный дворец, во многом напоминающий дворец Кшесинской.
Осмотрели мы уже домов пять-шесть. Один лучше другого. Глаза разбегаются, не знаешь, на котором остановиться. Сперва зашли мы к Витову. Вышла барыня — полная, красивая, высокая.
Побледнела, задрожала, перепугалась… Даже ничего не говорит: стоит и смотрит на нас вопросительно.
— Мы — члены Исполнительного комитета… Мы пришли осмотреть ваш дом под Районный Совет рабочих и солдатских депутатов….
Она смотрит растерянно и, по-видимому, хорошенько еще не соображает, в чем дело.
— Пойдемте… Пожалуйте… И повела нас по комнатам…
— От этой комнаты нет ключа, от этой тоже нет…
— Придется взломать…
Через пять минут нашлись ключи.
Румяные, рыхлые, избалованные горничные, няни, кухарки и прочая челядь испуганно толпились в дверях. На их лицах было и изумление и ненависть к нам.
А у Полушина заведующий домом развязно заявил:
— Убраться, говорите, надо… Здесь, ведь, господа, убраться не недельку и не две нужно… Тут месяц, а то, пожалуй, и больше…
— Ах, месяц нужно… Ну, нам ждать некогда: завтра же утром пришлем красногвардейцев и все повыкидаем на двор…
— Нет, зачем же, мы поторопимся…
Наутро, когда мы явились часов в 11, половина мебели была уже убрана, а через день очистили и весь дом…
— Привяжите собак на цепь…
— Нет, пускай бегают, что же…
— Завтра пристрелим…
Наутро собаки были привязаны. Вообще, с этой публикой приходится применять своеобразную тактику: народишко дрянной, изолгавшийся, утерявший всякую демократическую подкладку. Это уже верные псы, прислужники богатеев. Вошел дворник:
— А надолго ли вы сюда, господа?..
— Надолго, дядюшка, навсегда…
— А как же барин-то?.. Когда приедет, где же он остановится?
— А где хочет: хочет — в номере, а не хочет, — пусть квартирку себе где-нибудь подыскивает…
— Так, ведь, дом-то у него собственный…
— Э, дядя, какой тут собственный. Теперь нет у них собственных домов, все наше… Один дом возьмем под больницу, другой под родильный дом, третий под приют, — так понемногу все и разберем… А ты говоришь: собственный… Был собственный, а теперь чужой…
Дядя ничего не понял. Развел руками и ушел, в недоумении.
Распорядились мы оставить на месте столы, стулья, кровати, шкафы и прочую мебель. Вообще распоряжались, как у себя дома. Экономка ходила сзади и приговаривала:
— Хорошо, оставим… Хорошо, оставим… Теперь нам заниматься удобно. Жаловаться нельзя. Работа в нашей группе замерла окончательно. Товарища
Сидорова «протолкнули» в Исполнительный комитет Совета, и торговать литературой и газетами совершенно некому. Комитет целый день закрыт. Сидорова в Исполнительный комитет отпустили без сожаления: человек больной, жить не на что, а там все-таки 300 руб. Впрочем, может быть, я преуменьшаю нашу работу. Два раза в неделю все-таки собираемся, и я провожу с товарищами беседы по политической экономии. Беседуем и по вопросам текущего момента. Горе в том, что говорить приходится мне одному: они только слушают, — плохие максималисты.
Устроил я недавно две лекции о Трудовой Республике: одна у Н. Горелина, другая у Куваева. Завтра, 4-го. с почтово-телеграфными служащими, а 6-го с железнодорожниками.
Горе только в том. что никто не помогает.
В Петербурге убили максималиста Лебедева: его семье послали 100 руб. Денег осталось рублей 600. Притока средств почти нет. Только и пополняю, что своими лекциями. Думаем издать газетку или хотя бы листок, но опять-таки сверху до низу писать его придется мне одному. А писать некогда. С центром связи почти никакой.