Ну, человека, положим, найдем, — сами займемся, я некоторым товарищам помогу освоиться, и дело пойдет.
По второму вопросу — думаем, что придется пока жить паллиативами: собирать на лекциях, от продажи литературы, добровольные пожертвования самих рабочих.
Но все это, несомненно, паллиативы. Дальше — книги ежели и спрячут, то не увезут же в Африку — у нас же останется.
Вопрос о средствах, действительно, острейший вопрос.
Толкаемые жизнью мы неизбежно идем на единовременный акт, — например, на экспроприацию.
Жизнь у нас закипела.
Сил, повидимому, хватит. Во всяком случае на первые шаги. Только имеется у меня опасение: не зашиться бы. Оборудование дома, типографии, издание газеты, создание библиотеки — на все это нужны большие силы, а таких больших сил у нас не найдется. На первые шаги — да. А потом?
Смелость, смелость и смелость…
Все это хорошо, но приходится еще и на аршин в землю смотреть.
26 апреля 1918 г.
Смелость нужна во всем, даже в лекторском деле.
Приехал я из Москвы. На следующий же день сделал доклад-лекцию о московских расстрелах; через два дня повторил. Народу оба раза была масса и успех был полный.
Теперь взялся за дело и приготовил другую: «Парижская Коммуна и Советская Россия». Материала много, а главный взят из Лиссагарэ и Артура Арну. Материл вчерне, а начисто я его отделываю уже в процессе импровизации. И нельзя сказать, чтобы выходило неудачно. Я за собою слежу строго и могу ценить беспристрастно. Смелость нужна во всем. Она помогает и мне развернуть возможно широко потаенные силы. А они есть, я это чувствую.
Нам в помещении отказали. Это звучит нелепо: отказали анархистам. Я сам больше склонен бороться в Совете, нежели против Совета и потому реагирую на этот факт недостаточно остро, жду, когда приедет Александр.
Он, несомненно, что-то будет делать, а мне и браться неудобно, ибо завтра уезжаю недели на две, на три. Заварить кашу — не штука, а расхлебывать ее придется товарищам.
Здание опечатано, поставлена стража. От кого что они оберегают? Скороходов на пленуме говорил о том, что Скорынина «дрожала, волновалась», когда передавала Совету о захвате дома. На этом я сыграл и жалость к буржуям выставил в жестоком виде. При голосовании я сделал громадное опущение: не настоял на закрытом голосовании.
Разумеется, многие открыто не заявили о своем неодобрении Исполнительного комитета по нашему делу, но, несомненно в души многих я заронил сомнение в правильности действий Исполнительного комитета: двадцать пять человек воздержались. Это большое дело. Я думаю, что при закрытом голосовании их голоса решили бы дело в нашу пользу.
Дальнейший путь представляется мне следующим образом: в особняк, все-таки, надо итти. Нас оттуда выгонят — пусть, сопротивляться мы не будем. Мы найдем другой, известим Исполнительный комитет о том, что хотим его освободить для себя и посмотрим, что будет. Я уверен, что Исполнительный комитет этот новый особняк оставит за нами. Если же нет, то у нас будет новый козырь за то, чтобы этот особняк находить самим. Вам тут чудится унижение, капитуляция, компромисс… Да, со своей точки зрения вы правы, ибо считаете Совет вражьей организацией. К врагам итти на поклон — несомненно компромисс, несомненно капитуляция и унижение. Но в том-то и разница, что, не взирая ни на что, я до сих пор считал и впредь буду считать Совет товарищеской, дорогой для себя организацией, оплотом революции, органом, который с некоторыми видоизменениями может стать почти совершенным (для нашего времени) органом рабочего движения. Совет заблуждается, Совет ошибается. Правда. Но значит ли это, что Совет — вражеская организация? Для меня этого вывода нет.
Должен быть этот стальной, могучий орган, который в переходное время вынужден проявлять свою диктатуру, свою беспощадность к врагам со всех сторон. Мы, анархисты, бродим вокруг да около, а открыто не хотим признаться в том, что для наших дней централизованная защита выгоднее, нежели децентрализованная.
Большевики этот орган называют властью, мы его назовем организацией защиты. Но не в словах дело. Смысл ведь остается один и тот же.
Я все больше и больше убеждаюсь, что, проповедуя идеал анархии и претворяя его, где возможно, в жизнь, отнюдь не годится во имя этого идеала кидаться на стену, отказываться от централизованной защиты и тем самым губить дело. Я об этом еще не заявляю во всеуслышание, но переворот (да и переворот ли? Не было ли этого убеждения все время?) во мне, несомненно, имеется. Может быть, это будет новое течение и в анархизме, но это течение наиболее жизненно, оно ответит нуждам рабочих.
1 мая 1918 г.
Я никуда не уехал, остался в группе. На последнюю мою лекцию, что я читал у Горелина в столовой 27-го (Парижская Коммуна и Советская Россия), — на эту лекцию приехал Александр.
На следующий за лекцией день у нас было собрание группы. Разбирали, между прочим, вопрос о здании. Как быть? Президиум, затем Исполнительный комитет, а позже и Совет, постановили дом Скорынина взять «под лазарет».
Это «под лазарет» было уморительно: они путались дня три-четыре прежде, чем вскрыли его, а вскрыв — пустили туда несколько беженцев. Но так или иначе Совет одобрил поведение Исполнительного комитета.
Что оставалось нам делать?
Итти и во что бы то ни стало брать здание?
Лезть на стену, стрелять?
Нет, — это безрассудно, это вредно для общего дела.
Может быть, снова поднять вопрос в Совете?
Это бесполезно и неудобно: что скажешь нового?