Революционное сознание, отвечу я. Бескорыстная борьба за благо трудового народа никогда не может считаться недостойной, как бы ошибочна она ни была. Можно указывать, можно поправлять, но глумиться над тем, что я иду с рабочими, по крайней мере, глуповато. Здесь проскальзывает зависть и больше ничего. Оборонцам рабочие затыкают глотку и прогоняют с собрания.
Вот вам и отгадка злому выпаду. Много товарищей-студентов шляется попусту, совершенно без дела, и никто из них не идет в ряды трудового народа. Мы бедны силами — это хорошо знаем и сами. Но у нас много смелости и революционной решительности. Одним этим не победишь, но и без этого не победишь.
А интеллигенты прибывают, хоть медленно, но прибывают. И характерно то, что, познав советскую работу, прикоснувшись к ней вплотную, человек словно перерождается и уходит к левому крылу. Туда его толкает сама жизнь, если только не держат в тисках иные партийные цепи. Вот и все ваши «улики» против меня. Я ответил чистосердечно, искренно, за что же теперь вы будете обвинять меня? В сущности ни одно обвинение не устояло, потому что это были даже и не обвинения, а извращение и содомное глумление… Этим нас не обидишь. Это уж не первое нападение. Но я молчу и своим презрением и брезгливым невниманием, надо думать, заставлю примолкнуть и вас.
Когда ребятишки начинают дразнить, — самое лучшее не обращать на них никакого внимания. Они угомонятся, ибо протест только разжигает их понапрасну. Именно таким же образом думаю я поступить и с вами, седые и тучные младенцы.
29 ноября 1917 г.
Тому, кто не работает в Совете в наши великие дни строительства и коренной ломки, не понять никогда всей трагичности нашего положения. Декреты, действительно, пекутся, как блины; они, действительно, не проводятся в жизнь и остаются только бумажками. Но вы разберитесь, почему они не осуществляются, почему остаются бумажками.
За ними остается огромное тактическое значение как импульсов в революционной работе; за ними сочувствие многомиллионных масс бедноты; за ними сила. Но сила количественная, а при проведении декретов в жизнь нужна сила качественная. Ее нет: она не с нами. И в этом наша трагедия. Кто будет осуществлять на месте рабочий контроль? Кто будет производить всевозможные учеты, отчеты и прочую радость?
— Мы все почти бесграмотные, — сказал мне вчера один из лучших работников Исполнительного комитета: — из двадцати пяти членов Исполнительного комитета у нас только один интеллигентный работник, недоучившийся студент тов. Фурманов.
Совет теперь является высшею властью на месте. И неизбежно его работа возросла во много раз. С фронта массами возвращаются солдаты-рабочие и требуют, чтобы их приняли на старые должности, а места нет.
Станки, правда, пустуют, но не хватает сырья, нет топлива.
Ну, предположим, что через восемь-десять дней созовется областная конференция фабрично-заводских комитетов и Советов, но что же теперь-то нам делать? А солдаты ведь приходят каждый день и чем дальше, тем больше.
Фабриканты отказываются выдавать рабочим авансы, хотя фабрики и начали работу. Они утверждают, что денег у них нет и достать пока негде, так как государственный банк временно приостановил выдачу. Что же остается делать? Постановили из имеющегося запаса мануфактуры продать на 250–300 тыс. руб. и расплатиться с рабочими.
Из различных мануфактурных и продовольственных управ — волостных, уездных и губернских, из войсковых частей, со штемпелями комитетов, союзов и Советов являются к нам посланники за мануфактурой. А у нас постановлено никому ничего не выдавать. Происходят недоразумения. Эти недоразумения неизбежны по существу дела, но они усугубляются стократ неумением объясниться и растолковать. Вынесет Совет какое-нибудь постановление, а в жизнь проводить его некому. Так и чахнет оно, не распутавшись.
А сколько дела, сколько дела! Только за голову хватаешься да так и застываешь. Мы все страшно изнервничались, смертельно устали и скоро, быть может, возненавидим друг друга. Сегодня, когда все наше бессилие встало воочию, когда ясно стало всем, что без сторонней помощи при любом максимальном напряжении мы сделать многого все-таки не сумеем, — не хватило у меня терпения, — ушел с собрания, заперся в отдельную комнату и заплакал.
Слишком стало горько, что подлецы-интеллигенты, от которых зависит теперь скорая и окончательная победа или долгая отчаянная борьба, не идут помогать нам, измотавшимся в лоск.
За недостатком времени мы уже не можем теперь так же часто беседовать с рабочими, как беседовали прежде. Нам абсолютно некогда, а рабочим кажется, что их как будто забывают. Одних это беспокоит, а другим на руку, — они, пользуясь нашим отсутствием, начинают подбивать массу на решения, несходные с советскими. Получается ералаш и ералаш опасный, ибо последствия могут быть самые неожиданные и самые печальные.
30 ноября 1917 г.
Мы, члены Исполнительного комитета, до вчерашнего дня получали 150 руб. в месяц. Вчера на советском собрании жалованье увеличили вдвое. За каторжную нашу работу, кажется, не стыдно было бы взять и 500 руб., а все-таки мы сами постановили ограничиться 250 руб. Платы, разумеется, не хватает, и все мы запутались в долгах, проводя целые дни в Совете и не имея стороннего заработка. Такой каторжной работы мне еще никогда не приходилось выносить на своих плечах.
Наше горе, однако, не в том, что много работы, что устаем, — не в этом беда. Беда вот в чем: те, которых мы защищаем, за кого боремся с опасностью для жизни, — зачастую не понимают нас. Нам приходится их убеждать, что работаем мы для них, а не для себя, что рабочие организации необходимы, что без организации они сами погибнут. Вот примерная речь обороняющегося оратора: